Из записных книжек Белый телефон Неоконченная повесть Белый телефон соединяет с городом, черный – местный. Даже у телефонов – и то неравенство. Черный всегда выглядит как-то угнетенно, белый – благополучно. Как Винкин и Петров – ответственный секретарь и редактор. Хотя по черному тоже бывают светлые разговоры, а от белого иногда отходишь тем-нее тучи , и случаются дни и годы, и целые жизни, когда именно черный – белый, а белый – черный. Все равно черный остается черным, а белый – белым, так же, как Винкин – евреем и замом, а Петров – сыном директора соседнего завода и редактором… По черному телефону звонят рабочие, мастера, парт-, проф- и комсгрупорги и другие хорошие люди с табельными номерами, по белому – мамы-папы, жены-мужья и другие ненумерованные мужчины-женщины. За их голосами слышится звон трамваев, шелест листвы - словом, аккорды весеннего города, от которого нас отделяет шесть цифр и еще дополнительная “девятка”. И даже если все звоны и шелесты не что иное, как треск в мембране, все это не только по техническим причинам – ведь белый телефон соединяет с городом…Я люблю белый телефон после обеда. Он бронирует свободные вечера, которые в слишком большом количестве приводят к мудрости и отчаянию, открытиям и самоубийствам… Самоубийствам не примитивным, потому что сейчас ни у кого нет времени ждать поезд, да и где гарантия, что он тебя переедет… Скорее всего, машинист резко затормозит с риском для собственной жизни… Утонуть?.. Тоже сомнительно. Я, например, не хотела бы утонуть без единого зрителя. А зритель, особенно если в присутствии других зрителей, вполне может броситься в успокоительную голубизну и больно вытащить за волосы… Нет, и газ, и петля, и вскрытие вен – уже ненадежно. Все равно кто-нибудь да спасет: врач, прохожий или даже соседка по коммунальной квартире. А вот если, скажем, аккуратно вытирать ноги в прихожей, а уходя гасить свет, по праздником включать проигрыватель, а в будни телевизор, утром говорить – “С добрым утром!”, а на ночь – “Спокойной ночи” и ни разу не спутать – можно спокойно умирать дальше… Ведь никто не знает, что всю ночь ты, скрестив руки под простыней, остекленевшими глазами смотришь на белую лепную крышку…А можно иначе. Духовные самоубийства даже разнообразнее, чем физические. Например, можно всю жизнь проиграть вшахматы. В карты нельзя, а в шахматы можно. Сказал же один гроссмейстер с гордостью на своем юбилее: “Всю сознательную жизнь я проиграл в шахматы…” Или, например, стать учителем, как тот, пожилой, в плаще из непроницаемой ткани, который каждый год приводит школьников на экскурсию и которого одинаково трудно заподозрить и в сорока годах, и в тайной нежности к вакуумной установке, прямо пропорциональной равнодушию к детской душе. А можно еще выйти замуж за случайного человека и каждый раз, когда он подходит к постели, закрывать глаза и чувствовать неотвратимое приближение поезда… Только обязательно выйти замуж, потому что в ином случае, даже если человек неслучайный, кто-нибудь обязательно скажет, что ты себя губишь и тебя будут спасать…Вот почему я люблю белый телефон после обеда. Он бронирует не только вечера, но и мысли. И если бы он вчера соединил меня с городом, ничего подобного просто не пришло бы в голову. Я бы сказала: “Да… Ага… Угу… Ладно… Пока… Вечером…” Так же, как сейчас говорит Виктор, возбужденные глаза которого говорят гораздо больше. Они блестят, вернее мерцают мрачновато, неестественно – как у наркомана… Ничего удивительного. Нервный и тонкий, он, пожалуй, больше всех здесь боится одиночества и, главное, - боится себе в этом признаться. И потому боится каждой свободной минуты… Беготня, горячка, суматоха рабочего дня для него – опиум. Он только что прибежал откуда-то с очистных сооружений и, вытирая со лба совсем не обязательный пот, закурил с чувством выполненного долга.И вот как раз в тот момент, когда дешевая сигарета, кстати сказать, изящно выстуканная из серебристой пачки “Филипп Моррис”, которую он выкурил в прошлом году, обожгла пальцы, зазвонили сразу два телефона – белый и черный. И тот, и другой ждали Виктора. Он бросился сначала к одному, потом к другому и, запутавшись в проводах, схватил обе трубки. - Одну минуту… - в белую. - Одну минуту… - в черную. Зажал подбородком, с наслаждением затянулся новой сигаретой и, наконец, приступил к церемонии разговора. Сначала – по черному. - Видите ли, произошла маленькая ошибка. На языке журналистов – опечатка… Игорь, бледнолицый, с тихими глазами образцового служащего и порядочного человека, по-доброму усмехнулся. Иронизировать зло он, мне кажется, не может физически. Так же, как не может стукнуть кулаком по столу или сказать дураку, что тот дурак… Я перехватываю его усмешку, потому что наши обшарпанные, обсыпанные пеплом и бумагами письменные столы, наши исцарапанные миры с 8-30 до 17-10 уже несколько лет напротив друг друга… Мы улыбаемся и хмуримся почти синхронно, а когда его побелевшие пальцы сжимают трубку, я догадываюсь, кто на другом конце провода, едва ли не раньше, чем он сам… А сейчас мы усмехаемся из-за слова “журналисты”. Игорь никогда не называет себя журналистом. И даже “зав.отделом” еще ни разу и никому не отрекомендовался. Наоборот, он обычно представляется, как бы принижая свое и без того скромное положение: “Это начальник цеха? Извините, пожалуйста, вас беспокоит сотрудник многотиражной газеты…” И обычное вежливое “извините” в его устах приобретает буквальный смысл – дескать, я понимаю, что отрываю людей от важных дел, что газета у нас маленькая – даже спецовку не завернешь, но что поделаешь, раз уж есть на свете газеты, то они должны быть большими и маленькими, и кто-то же должен работать в маленьких. Так что простите меня, не создающего ни материальных, ни духовных ценностей, будьте великодушны, скажите, какие показатели в цехе за первую декаду… А Витька – совсем другой. Помню, как он впервые взял в руки редакционное удостоверение – красную книжку, которую каждый уже давно потерял или засунул в самый дальний ящик письменного стола... На заводе она не нужна – есть пропуск, аза его пределами – и подавно… Но Витькины зеленовато-карие, рассеянно-мечтательные, как будто все еще ждущие Деда-Мороза, глаза сияли… Он с наслаждением рассматривал каждую закорючку, пока, наконец, Винкин не вернул его на землю: - Получил, значит, удостоверение? Так-так... А вот, кстати, хорошо, что вспомнил, где твоя информация о вручении удостоверений молодым рабочим? Ты не знаешь, куда я ее положил? - Ой, чуть не забыл. Я же еще не сделал. Сейчас, сейчас… - Разве? Ты ведь еще вчера должен был сделать… Это, наверно, я потерял… Витька хватает левой рукой карандаш, правой – бумагу и горячо уверяет Винкина, что – честное слово – еще не сделал… (как будто Винкин в этом сомневается…). Теперь он стоит у Виктора за спиной и тот лихорадочно строчит… Но едва ответственный секретарь отходит, снова начинает любоваться удостоверением: - А вот интересно, если я приду в ресторан, а все столики заняты, с этой книжкой пустят? Все уже привыкли к Витькиным вопросам. Перестали и раздражаться, и отвечать… Потому что, во-первых, он только что уничтожил заплесневевшую горбушку, случайно завалявшуюся в редакционном шкафу и просил рубль до получки, а во-вторых, если ответить “нет”, он тут же спросит “А почему?” И в конце концов договорится до чего-нибудь вроде: - А вот интересно, если я прилечу на Марс, меня с этой книжечкой пустят? С ним невозможно ходить по улице после стакана легкого вина: одну за другой он выпускает целые обоймы самых невероятных вопросов и, если мы вышли на Дворцовую площадь, то к Фонтанке уже кажется, что находишься в яслях для особо одаренных детей, а возле Московского вокзала – просто в сумасшедшем доме (“А что было бы, если бы снег не был белым, а красным, или нет, лучше зеленым”… “А что бы ты делала, если бы все автомобили были твои?”… “Интересно, обезьяны знают, что мы произошли от них, или нет?”… “А Жорж Помпиду ел когда-нибудь докторскую колбасу?”…). Однажды Витька ни с того, ни с сего пристал к Игорю: - Представь себе, что ты летчик, а я беру у тебя интервью. Что бы ты мне сказал? - То же, что и сейчас: иди к черту. - А что было бы, если бы черт сейчас вошел в комнату и принес заметку? В этот момент дверь жалобно взвизгнула и в комнате возник тренер спортклуба по тяжелой атлетике. У него не было рогов и недоставало изящества, но все же Витькин вопрос на сей раз оказался совершенно реальным… - Гм-гм-гм, - засмеялся квадратный тренер, одаряя всех присутствующих обаятельной улыбкой орангутанга и каждого персональным рукопожатием, которое для кого-то из нас станет причиной производственной травмы. По всем этим признакам было ясно, что он очень доволен собой и жизнью, а, значит, вчера его ученик Федор Буков установил очередной рекорд в рывке и жиме. А это в свою очередь означает, что свернутый трубочкой листок в нагрудном кармане является трехстрочным сообщением об этом знаменательном событии и называется “Штанга стала тяжелее” с подзаголовком “Статья”. Каждый год, с каждым соревнованием штанга Федора Букова становилась тяжелее, и каждый раз его тренер испытывал муки творчества ради нескольких строчек в газете… - Знаете, как я назвал эту статью? – загадочно “гыкает” он и, с трудом выдержав паузу, во время которой мы, по его мнению, сгораем от любопытства, объявляет: “Штанга стала тяжелее”. И ни у кого не повернется язык напомнить, что предыдущая “статья” называлась так же. Поэтому, во-первых, он совершенно искренне убежден, что это название – плод вчерашней бессонницы, и зачем же лишать его такой маленькой, честно выстраданной радости. А во-вторых, какое все это имеет значение: ведь предыдущую “статью”, так же, как нынешнюю и буду-щую, никто, кроме него самого и нас, не читал и читать не станет… Пусть себе “гыкает” на здоровье. Пусть в свободное от штанги время слоняется по заводу в поисках толстых женщин и, увидев что-нибудь подходящее, бормочет застенчивым басом: “Вы свободны сегодня вечером? Только не подумайте ничего плохого. Я человек культурный, приглашаю вас в театр на любую вещь”. Разве кому-то от этого хуже… Если вдуматься, у него, между прочим, масса достоинств... Он от всей своей спортивной души, вероятно, заросшей таким же густым каракулем, как просящаяся в бюстгалтер грудь, которую он с гордостью демонстрирует посредством раскрытой рубахи, от всего своего большого, судя по кулаку, сердца, любит и дело свое, и учеников своих… Разве он виноват, что не знает иных измерений тяжести, кроме кг, или в том, что Господь к моменту его создания исчерпал годовой лимит чувства юмора и обнаружил на складе недостачу извилин… И если бы там, в, так сказать, высшей инстанции была решена проблема дефицита, нескольким поколениям сотрудников нашей газеты не пришлось бы вычеркивать из его статей место работы богатыря. И каждый раз объяснять, что профессия повара так же почетна, как другие. Поди докажи читателям, что тренировки не ограничиваются дорогой домой с авоськами, тяжелее гантель, из которых торчат рыбьи хвосты и свиные ножки. Впрочем, если бы там, в, так сказать, высшей инстанции было достигнуто полное изобилие, что бы мы делали здесь, на земле: как бы мы находили друг друга, серийные Афродиты и Аполлоны? Что бы мы создавали, Гермесы, на уровне мировых образцов? Нет, уж пусть все будет, как было… И, пожалуй, он даже немножко мудрец, этот квадратный тренер. Штанга стала тяжелее – президент Никсон приехал в Советский Союз… Штанга стала тяжелее – муж редакционной машинистки Танечки пропил половину зарплаты, что по сравнению с предыдущим запоем составляет 49,49 %…Штанга стала тяжелее – через десять минут обеденный перерыв, и никто не отнимет у нас надежды, что сегодняшний шницель можно будет разрезать… II …Столовая – единственное место, где у нас (и мы не боимся говорить об этом вслух) есть блат. Конечно не такой, как, скажем, у председателя комиссии народного контроля, у которого столько же подбородков, сколько у нашего здорового коллектива. Зато гардеробщица столовой встречает нас приветливей, чем других посетителей: - Идите, идите, милые… Повешу без номерков… А то еще потеряете, платить придется. А с чего вам платить – пальтишки-то вон какие… Вроде бы всю войну вас ждали… Правда, случаются иногда конфликты и с людьми скромных профессий. Например, наша уборщица, горбатенькая старушка Федосья Петровна, которая не позволяет называть себя бабушкой, почему-то усматривает в этом пренебрежение к своему общественно-полезному труду , в один прекрасный вечер оставила на редакторском столе записку: “Ушла на заслуженный отпуск. После отпуска убирать можот буду а можот нибуду.” И хотя редактор сомневался, заслужен ли этот отпуск, так как наша уборщица трубенила, как она выражается, только два месяца, все-таки выписал ей отпускные. И даже нанес визит к ней домой на своей “Волге”, когда окурки и черновики стали по щиколотку .Ничего удивительного, что теперь Федосья Петровна чувствует себя по меньшей мере его заместителем. Круто подбоченившись и опершись на швабру, как Нептун на трезубец, объявляет она выговоры и замечания: - Ишь, бумаг набросали! Вот скажу директору – всех уволит. Будете потом год работу искать! - Так ведь работа у нас такая, Федосья Петровна, - с бумагами… Из этих бумаг и получается газета… - Виновато объяс-няет Игорь. - Ох уж, эти лигенты… Лучше бы сразу в тувалет несли – по крайней мере, людям польза, - ворчит уборщица и развивает свою мысль о законах соцреализма. Почему-то ее монологи не кажутся мне смешными. Если что и вызывает улыбку, так только разрыв меж ду формой и содержанием. Да и так ли уж велик он, этот разрыв… Вот ведь и директор завода, Герой Социалистического Труда, депутат, председатель и представитель многочисленных комиссий, обладает таким же запасом слов, как и Федосья Петровна… А его собеседники не чета нам… Однажды он сверлил пальцем живот министра, приехавшего посмотреть универсальное приспособление для токарных станков, которое, как выяснилось, изготавливают не у нас, а на соседнем заводе: - Ты что ж это в керосиновую лавку за булкой пришел? Министр называется… Он всегда нажимает на букву “я”, хотя босоногий пастушок из глухой деревни дремучего района болотной области давным-давно взирает на мир сквозь очки в золотой оправе.. На его холеном лице лежит какой-то розоватый отсвет, а элегантный руководящий костюм так естественно облегает монументальные плечи, что можно подумать, будто директор в нем родился… И когда он с достоинством вышагивает по заводу, окруженный такими же костюмами западных делегаций, именно он, костюм директора, кажется самым западным, а сам директор - профессором Гарвардского университета… И если он в этот момент просит тебя подойти поближе гипнотизирующим движением розового перста, ты скользишь, как сомнамбула, не касаясь земли, пока не вернет на нее пастушеский окрик “профессора”.Хорошо еще, что иностранные гости не владеют русским, во всяком случае, тем русским, на котором, как правило, изъясняется наш директор. Правда, один представитель немецкой фирмы, уловив знакомое слово, поинтересовался, что же случилось с матерью начальника литейного цеха, о которой, как ему показалось, спрашивает директор… Выручил сам начальник, кстатисказать, отличник высшей ступени в системе политпросвещения. - У меня тяжело заболела мама, - улыбнулся он переводчику, - а наш принцип – всесторонняя забота о человеке… Вот, стало быть, директор и спрашивает, не надо ли чем помочь… Да, ничего не скажешь, наш директор – глыба… Только одни отмечают это с оттенком сожаления: дескать, глыба, которую не свернешь… (разумеется, шепотом). А другие – вслух, и как можно громче, особенно – в его присутствии (разумеется, с оттенком восхищения). Чаще всего и той, и другой интонациями пользуются одни и те же люди – как слесарь мерительным инструментом: когда штангель, когда на глазок. Нужно только помнить таблицу допусков – чтобы не ошибиться… А то, например, посадили одну рядовую работницу в цитадель профсоюзного комитета – выдавать путевки трудящимся, а она возьми да и пойми все буквально. И, конечно, превысила допуск трудящихся на курорты… Пришлось осадить. Правда, директор, нужно отдать ему справедливость, к этому перемещению, как, наверное, и ко многим другим, никакого отношения не имел. Возможно, ему даже нравилось, что грубоватая и прямая, как его молодость, женщина, видимо, расшифровывала свою должность с таинственным названием председателя комиссии “соцстрах” не так, как другие, - не его “социального страха”, а по-новому – “социального страхования”. Во всяком случае, он долго хохотал в трубку, когда в ответ на просьбу-приказ принести “что-нибудь южное”, вместо вороха путевок на выбор, а заодно и стыдливо завернутых в них модных плавок (“купайтесь, мой дорогой-уважаемый, загорайте и примите наш скромный подарок”), услышал недоуменный жестяной голос: - А вы обращались в первичную организацию? - В какую, в какую? - В первичную, в цеховой комитет заводоуправления. - Да я… же не знаю, кто там всем этим занимается… - Опешил директор. - Может быть, вы вообще не член профсоюза? …Хохотать – хохотал, а теперь ему снова приносят в дрожащих пальцах путевки и плавки… И ничего, берет. Вообще, наш директор, Федот Федотыч Федотов, уже не сам по себе, а, можно сказать, явление Федотовщины на производстве. Федотов, например, появляется на заводе за полчаса до начала рабочего дня. И его ближайшие подчиненные используют все средства транспорта – от персональных машин до пешего аллюра, – чтобы успеть хоть на пять минут раньше. Потому что хобби директора – утренний обход своих владений и, как своеобразная зарядка – разнос из-за любых мелочей, вплоть до окурка на лестнице. Так возникает цепная реакция инфарктов.Когда он ведет планерку, инфаркты буквально вылетают у него с языка, как разноцветные птички из рукава факира. - И ты, дура длинноносая, запиши, а то опять чего-нибудь переврешь, - ласково журит он редактора радиовещания, пожилую женщину с унылым еврейским носом. Она почему-то отзывается рассыпчатым подобострастным смешком. Всегда. Вплоть до самого инфаркта. А что ей делать? Кто ее с такой фамилией на должность возьмет? Этот-то прямо в обкоме заявил, что ему официально выговаривали, что его крупнейшее в городе предприятие отличается от Суэца только отсутствием арабов. “Что я могу сделать, если мои евреи работают, а ваши русские пьют…” – сказал он. А однажды объяснил правительственной комиссии невыполнение плана совсем странным – для нее – аргументом: “Состарились мои евреи, язви их…” - и так далее, разумеется, по-русски.. Словом, сошлись элита и матерщина, образцовый советский конгломерат, смешной и печальный в сущности, если учесть, что он вместе со всеми своими “явлениями” - лауреат всех их научных премий. Ну, ничего, выйдет он когда-то на пенсию, переведут егона более легкую работу, скажем, заведовать Эрмитажем, и все будет в порядке. Лучших конструкторов, конечно, с собой заберет (они друг без друга уже не могут, сжились) и откроется при античном зале прекрасное “яврейское” ателье из лучших специалистов в области прикладной физики. Теперь им уже не придется отвлекаться от основных проблем, таких, как чистка рабочего места, на сомнительные научные изыскания… III Странный звонок. Очень странный. Сначала – по черному. - Такая-то? Вас беспокоят из первого отдела. Нас не слышат ваши коллеги? - Если кто и подслушивает телефонные разговоры, то как раз не мои коллеги, а ваши… (Надо же, от испуга у меня всегда почему-то прибавляется наглости.) - Вот поэтому-то мы и хотим с вами поговорить. Вернее, даже не совсем мы. Возьмите трубку городского телефона. Это еще что за игры, шутит кто-нибудь, что ли. Совсем обалдели. - Да, слушаю. - Только не волнуйтесь и не подумайте ничего плохого. Выйдите к садику через восточную проходную, я вас жду. Кто я? Неважно. Вас-то я знаю. …Глаза – без цвета, лицо – без возраста, одежда – без особых примет. Ну что ж, таким и должен быть сотрудник охранки. Я не боюсь, мне нечего терять, кроме свободы, которой тоже не особенно дорожу. Но надо спешить, надо успеть дописать эту неказистую повесть, ибо я не люблю уходить, не закончив начатое дело. Мне кажется, это мове-тон. Этот, без цвета и без возраста, все время старался оказаться немного сзади, очевидно, чтобы я его не запомнила. А как его такого запомнишь: через десять минут встретишь – не узнаешь. - Охарактеризуйте мне, пожалуйста, ваших сотрудников. - Пожалуйста. (Вдруг пришло ледяное спокойствие, как будто я уже знаю, как будто все это уже было. И не в самиздатовских книгах, а со мной лично.). Пожалуйста. Все как один очень преданные. Никаких антисоветских высказываний. Вас это интересует? - Это мы знаем. Но мысли… Но письменные столы… А вы очень талантливы (надо же – комплемент…). С вашим бы пером – за границу, с делегацией. Мы посодействуем… - Это что, ваши премии за доносы? - Ну зачем же так, сейчас не тридцать седьмой… Сейчас мы хорошие… Интеллигенты должны помогать нам. - Вот и катитесь по-хорошему, или еще не всех интеллигентов пересажали? - Нет, нет, сажать не будем. Можете не волноваться. Но если откажетесь помочь – та на нас не обижайтесь. Мы свое дело знаем. На этом записи обрываются. Больше сотрудницы маленькой заводской газеты здесь не видели. Рассказывают, что почему-то вдруг обком ликвидировал одну ставку, и почему-то именно эту, а потом почему-то через месяц снова открыл. Но пришел на нее уже совершенно другой человек. А по белому телефону еще долго, хотя и не так уж часто, спрашивали ее, и один голос настойчиво просил разыскать или дать домашние координаты, почему-то это для него вопрос жизни. Но Витька домашнего телефона не знал, Игорь, на всякий случай, побоялся. Чудак! Они, если им надо, знают не только телефон, но и в каком ящике лежат эти записи и на каком листе последняя точка… |